1593/08

Материал из Enlitera
Перейти к навигации Перейти к поиску
Народоведение
Автор: Фридрих Ратцель (1844—1904)
Перевод: Дмитрий Андреевич Коропчевский (1842—1903)

Язык оригинала: немецкий · Название оригинала: Völkerkunde · Источник: Ратцель Ф. Народоведение / пер. Д. А. Коропчевского, 4-е изд., стереот. — СПб.: Просвещение, 1904. Качество: 100%


5. Язык

Содержание: Язык есть способность, свойственная всему нынешнему человечеству. — Изучение языков у диких народов. — Изменения языков. — Существует ли отношение между расовыми и лингвистическими особенностями? — Происхождение, рост и упадок языка. — Ископаемые слова; наречия и языки. — Отношение между языком и культурным уровнем. — Бедные и богатые языки. — Выражения для чисел и цветов. — Язык жестов. — Письмо.

«Дарования человека, его обстоятельства и история таковы, что язык повсюду и без исключения сделался его достоянием. Так же, как язык свойствен всем людям, он является и преимуществом человечества; только человек обладает языком» (Гердер). Степени этого обладания не имеют между собой существенных различий. Каждый народ может изучить язык каждого другого народа. Мы ежедневно видим примеры полного овладения чуждыми языками. И в этом отношении культурные народы вовсе не стоят безусловно выше диких. Многие более высоко стоящие ваганды говорят на языке кисуагели, а некоторые по-арабски. Многие ваньямвезии также научились этому языку. В торговых местах западного берега Африки немало негров, знающих два или даже три языка, а в школах для индейцев в Канаде миссионеры всего более удивляются лёгкому изучению английского и французского языка индейской молодёжью.

Орудия речи, звуки и сопровождающие их жесты, весьма сходны между собою на всём земном шаре, и даже по внутреннему строению [30] языки недалеко расходятся друг от друга. Можно сказать, что человеческий язык — един в своём корне, глубоко проникающем в душу человека; он разделился только на многие, весьма различные ветви. Бесчисленные языки, во всевозможных степенях отступающие один от другого — наречия, основные и производные языки, самостоятельные семейства языков — наполняют самыми разнообразными звуками хижины и жилища людей. Некоторые народы могут отчасти понять друг друга; некоторые языки, не столь близкие между собой, обнаруживают даже при поверхностном рассмотрении взаимное сходство; у третьих эти сходства скрыты так глубоко, что в них может проникнуть только наука. Большое число языков, по-видимому, вполне различно не только по словам, но и по строению, по выражаемым ими отношениям, по частям речи, различающим их. Но эти различия вовсе не идут рука об руку с умственными различиями говорящих. Индивидуумы всякого рода способностей употребляют одно и то же наречие, а души одинакового дарования и направления не могут понять друг друга. Мы не видим здесь совпадения и с географическими, а часто и с расовыми, различиями. Насколько негр, говорящий по-английски, стоит дальше от англичанина, чем китаец от микронезийца, при всей глубине различия их языков! Значения языка для народоведения до́лжно искать никак не в доказательстве родства народов на основании родства языка. Язык прежде всего оказывается всегда предварительным условием всякой культурной работы человечества. Его можно назвать первым и важнейшим, даже исключительным орудием человека. Но он так же изменчив, как и орудие. Одно слово может в течение веков принимать весьма различные значения, совершенно исчезать и замещаться другими словами, придуманными самим народом или заимствованными из других языков. Как орудие, его откладывают в сторону, а затем берутся за него опять. Не только отдельные лица утрачивают свой родной язык, как например француз Нарсис Пельтье, превратившийся в Австралии в течение 12 лет в дикаря, или девушка-акка Мианис, которая, привезённая в Италию в детстве, через несколько лет совершенно забыла родной язык: целые народы оставляют один язык и усваивают другой так же, как надевают и снимают платье. Некоторые культурные приобретения прочнее языка, как например знакомство со скотоводством. Сравнение религиозных форм постоянно показывает нам, что изменяются имена, а сущность остаётся, и в этом мы находим убедительное доказательство для более высокой степени изменчивости языка сравнительно с другими этнографическими признаками. Мы не останавливались бы на этом пункте, столь понятном для знакомых с народной жизнью, если бы до сих пор лингвистические классификации не смешивались с антропологическо-этнографическими. Даже такой авторитет по языкознанию, как Лепсиус, нашёл необходимым восстать против воззрения, будто народы и языки совпадают по происхождению и взаимной связи, как это часто в излишней мере предполагается и в настоящее время: «Распространение и смешение народов идёт своим путём, распространение и смешение языков, хотя и обуславливается этим последним, идёт своей, хотя часто совершенно иной дорогой. Языки — индивидуальное создание народов и их наиболее непосредственное умственное выражение, но они часто отрешаются от своих творцов, проникают к многочисленным чуждым народам и расам или вымирают, между тем как их прежние представители, говоря совершенно другими языками, продоляжют жить». Легко понять, что в свете такого более глубокого взгляда понятия, каковы — «индогерманская раса», «семитическая раса», «раса банту» и пр. не только не имеют значения, но даже должны быть совершенно оставлены, так как они сбивают с [31] настоящего пути. Далее, как ни велико было значение и влияние языков в качестве первой опоры в умственном развитии человечества, они имеют весьма малоценны для доказательства внутренних различий последнего. Тогда как дикий охотничий народ бушменов говорит на богатом языке с тонким строением, мы находим, согласно воззрениям теории развития, самый простейший язык, китайский, не знающий флексий, с его 450 коренными словами, которые, подобно камням, приходится то складывать, то разбирать, у народа, развившего наиболее высокую и прочную культуру Азии. При этих условиях можно строить генеалогическое дерево языков, но не надо предполагать, что мы вместе с тем уясняем и генеалогию человечества, ввиду того что язык низшей организации употребляется одним из высших народов, а высоко организованный — одним из низших. Новейшее языкознание не ожидает уже, по-видимому, так много, как в прежнее время, от генеалогического дерева всех языков, от дерева всемирного языка. То, что прежде пробивалось в качестве односложного языка у корня генеалогического дерева, кажется теперь столь бедным и неподвижным не вследствие регресса, а вследствие застоя, с другой стороны, южноафриканские языки, щёлкающие звуки которых имеют сходство с чириканьем птиц и другими голосами животных, кажутся не столько остатками животного состояния, сколько «характерным выражением лености и недоразвитости языка». Теперь уже нельзя больше услышать о каком-либо первичном языке — в этой области видят только развитые и регрессивные формы.

Всемирность языка есть простой результат факта, что все части человечества существуют достаточно давно, чтобы развить зачатки своей способности к языку до той ступени, на которой мы придаём им название языков. Не только немые (alali) Геккеля давно уже пришли в забвение, и все последовавшие за ними, говорившие неразвитыми, детскими языками, не существуют более. Универсальность идёт ещё далее: она заключается в том, что различия в степени организации нынешних языков весьма незначительны. Языки сходны в этом отношении с некоторыми всемирными искусствами или орудиями, которые у диких народов не хуже, чем у культурных. Вопрос о всемирности языка находится в одинаковом положении с общераспространённостью религиозных понятий, художественных стремлений и простых орудий. В основе языка лежит стремление к общению, поэтому он не есть продукт отдельного человека, а человека общественного и исторического. Для этого общения и посредством его мы приобретаем наши первые познания; оно развивает и обогащает язык и создаёт его единство, ограничивая произвол диалектических изменений. Мы говорим для того, чтобы нас понимали; мы слушаем и учимся, чтобы понимать, и говорим понятным образом, как другие, а не так, как нам хочется. В этом отношении язык всего понятнее и общее выражает влияние общественной жизни, ограничивающее всё индивидуальное.

Все языки настоящего времени стары сами по себе или исходят от старых поколений; все они носят следы исторического развития и все уже значительно удалились от первого начала; для их понимания языкознание отказалось уже от теории «вау-вау». Исходя из подвижного рта живого человека и оставаясь близким его душе, исходной точке проявления жизни, язык носит на себе признак жизненности — постоянную изменчивость. Он переживает поколения тех, которые говорили на нём, но живёт с ними и испытывает изменения. Под конец и он умирает. Древнеегипетский язык умер ещё раньше египетской культуры; древнегреческий язык недолго пережил самостоятельное существование греческого народа; вместе с Римом произошёл упадок латинского языка. Три языка, названные здесь, не умерли бездетными: они живут [32] в коптском, новогреческом и в романских производных языках. Реже умирают языки, не оставив потомства, как например готский, но и этот последний пережили близко родственные языки, поддерживающие его корень. Но баскский язык, стоящий одиноко, умирая, не оставит никаких родственных отношений к языкам, живущим одновременно с ним, и тогда угаснет весьма древняя семья языков. Только изменчивость элементов языков скрывает от нас признаки их прежней связи, выражения единства, которое мы находим в мифах и в материальных предметах, но мы решаемся предсказать, что когда-нибудь удастся отметить и распространённые по всему миру составные части языка.

Вместе с тем в жизни каждого языка происходит постепенное вымирание и возобновление во многих формах. Слова стареют, выходят из употребления или живут только в устах духовных лиц и поэтов. Доказано, что с 1611 года в английском языке устарели 388 слов. Сюда же присоединяются многочисленные изменения выговора, правописания и смысла. Старые обороты речи, ещё остающиеся в употреблении после того, как смысл их давно уже стал непонятен, часто попадаются в жизни диких народов, бедных мыслями. Так фиджиец, вызывающий на бой своего противника, восклицает: «Sai tava! Sai tava! Ka yau mai ka yavia a bure!» (Режь, режь! Храм всё примет!), но никто не понимает смысла этих слов, которые все признают очень старыми. Каким образом, с другой стороны, вместе с новыми обстоятельствами вводятся или, лучше сказать, вторгаются в язык новые слова и обороты, показывает нам век железных дорог и пароходов: языки всех цивилизованных народов обогатились этим путём сотнями новых слов. Асандехи утверждают, что многие слова, бывшие в употреблении у их предков, теперь уже более не употребляются. Юнкер верит вообще в быстрое преобразование африканских языков, а Лепсиус придаёт мало значения их лексическому составу и даже синтаксическое употребление их считает крайне изменчивым. Изменения в языках, не знающих письменности, естественно значительнее, чем там, где письмо отчасти способствует закреплению языка. Признавая справедливость утверждения лингвистов, что жизнь языка пульсирует не в письменных языках, а в диалектах, и что в этих последних таятся загадки новых образований языка, мы можем понять, каким образом и в языках мы должны видеть такие же изменчивые организмы, как в растениях и животных. Между тем как письменность стремится фиксировать известный язык, более богатое и широкое общение между письменными народами заключает в то же время склонность к распространению области диалекта или языка. Можно сказать, пожалуй, что безписьменные народы говорят только на диалектах, а языки свойственны лишь народам, имеющим письменность. Но где лежит граница между диалектом и языком? Под языком мы разумеем теперь диалект, фиксированный письменностью и широко распространённый путём сношений. Литературный язык — вообще более искусственная, чем естественная форма речи. Диалекты кажутся нам более бедными, менее определённо установленными и урегулированными и поэтому более подвергающимися изменению, даже произволу, а, следовательно, стоящими ниже языков. Но такими они нам кажутся, пока мы их сравниваем с письменными языками. Которое из 500 племён многоязычной Колхиды, где римляне, по словам Плиния, употребляли 130 переводчиков, говорило языком и какое — диалектом? На этой ступени говорят только диалектами, и каждое племя имеет своё наречие. Если новогреческому языку приписывают 70 наречий, то языки Колхиды не должны более удивлять нас. Что именно рождает языки и поддерживает диалекты, мы видим из сравнения бирманского языка в густонаселённых, [33] имеющих разнообразные сношения странах — Бирме, Пегу и Аракане, с большею ограниченностью языков в близко лежащих к ним горных областях верхнего Иравади. Гордон в одном Манипуре нашёл 12 диалектов. Там часто тридцать или сорок семейств говорят своим наречием, непонятным другим семьям. Этим масштабом могут измерять столь частые указания чрезмерно большого числа языков у мелких народов. Разнообразие наречий, на которых говорят бушмены и которыми обозначаются различия групп, разделяемых только цепями холмов или течением рек, Моффат сводит исключительно к культурному состоянию, не имеющему общего центра и общих интересов, одним словом, ничего такого, что могло бы способствовать закреплению языка. Любопытно видеть, насколько язык — «бечуанов-бушменов», балалов, живущих как племя парий среди бечуанов, является изменчивым, выказывающим различные особенности у каждого племени, между тем как бечуаны, их властители, в общественных совещаниях и частных беседах и песнях, свой язык (сичуана) поддерживают и распространяют в полной чистоте.

Но следует остерегаться ставить слишком низко разговорный язык, также обладающий охранительной силой, и допускать без всякой критики излишнюю подвижность форм языка. Благодаря Швейнфурту мы знаем, что джуры и белланы, несмотря на разделяющее их пространство, сохранили шиллукский язык почти без изменения. Последние всею областью бонгов отделены от джуров, и первые также отделены от шиллуков. Достаточно также обратить внимание на незначительные различия самых отдалённых наречий банту. Мы можем признать только грубою ошибкой наблюдения, когда Вальдек, как он писал из страны Паленкэ Жомару, в 1833 г. не мог уже пользоваться словарём, который он составил не далее как в 1820 г. Мы достаточно знаем, с какою небрежностью составляются многие подобные словари. Даже в лучших списках слов «диких» языков, составленных англичанами или американцами, вследствие произвольности транскрипции большое число слов для немцев и для французов вовсе непригодно при обращении с туземцами.

Во всяком случае, можно принять за правило, что, чем народ крупнее, чем взаимные отношения его теснее, чем твёрже выработаны его социальные расчленения, чем больше единства в его обычаях и воззрениях, тем язык его менее изменчив. Речи в общественных собраниях, народные песни, законодательные правила для народа в несколько меньшей степени производят то же влияние, как и письменность. Они не дают растекаться языку на бесчисленные ручьи диалектов и сообщают прочность образованиям языка, которые без этих внешних влияний могли бы быть лишь временными.

Эти факты ясно указывают, где мы должны искать истинное и существенное различие уровня развития языков. Прочный рост возвышает ценность как культуры, так и языка. Те языки достигают высшей ступени развития, средства которых доросли до наибольшей выразительности, не впадая вследствие излишества в неясность, которые дают самые полные, ясные и краткие средства выражения для конкретных и для абстрактных понятий. Отсюда следует, что между развитием языка и культуры должен существовать параллелизм, так как высшая культура употребляет и создаёт наиболее богатые средства словесного выражения. Независимо от различий в строении языка, носители высших культур должны пользоваться языками, заслуживающими названия орудий по преимуществу. Под этими последними мы разумеем не такие орудия, которые всего лучше соответствуют цели, для какой они предназначены: в действительности простым потребностям австралийцев [34] их языки, при всей своей бедности, соответствуют как нельзя лучше. Мы видим здесь языки как особые организмы со свойственным им развитием, точно так же, как в отделе механических орудий мы отводим плугу высшее место сравнительно с мотыгой, хотя эта последняя отвечает простым потребностям настолько же удовлетворительно, насколько первый соответствует более высоким требованиям; мы ставим гибкие и твёрдорасчленённые, ясные и богатые языки индогерманского семейства выше, чем более бедные идиомы семейства банту.

Хотя язык народа и служит меркою его культурного уровня, но делать заключения из развития языка о его культуре можно только с большой осторожностью, так как язык есть лишь одно проявление её из многих и живёт своею собственной жизнью. Всего менее следует избирать для такой меры словесное выражение известных понятий. Числа и счёт, без сомнения, весьма важны, и от выработки их зависит большая часть умственного, а вместе с тем и культурного, развития народа. Но ввиду замеченной неспособности некоторых диких народов пользоваться числами выше трёх или пяти до́лжно обратить внимание на то, что непригодность орудия не позволяет предполагать соответственной неспособности движущей руки. Нам постоянно приходится слышать: в своём языке эти народы не имеют числительных выше трёх и поэтому они не могут считать выше этой цифры. Блеек справедливо заметил по этому поводу, что подобные заключения столь же основательны, как и вывод о неспособности французов считать выше десяти или двадцати, так как у них существуют числа dix-sept и quatre-vingt. И в немецком языке недостаёт особого слова для 10 000, какое было в греческом, для 100 000 (lak) и 10 миллионов (kror), какие мы находим в индийских языках. Нубийцы, считающие на своём языке только до двадцати, употребляют для высших числовых понятий арабские слова, но сто они опять обозначают нубийским словом imil. То же самое относится к обозначениям цвета, бедность которых у многих диких и древних народов неосновательно объясняли соответствующей бедностью ощущений. При этом исходили из недоказанного предположения, будто выражение с точностью отвечает ощущению, то есть в данном случае число обозначений цвета соответствует числу различных цветовых оттенков, воспроизводящихся в сознании. Насколько неверно это предположение, настолько же полезно для понимания истинной сущности языка заключение, что многие дикие народы именно в обозначениях цвета выказывают необычайное богатство выражений. Избыток и скудость одинаково соответствуют незрелому состоянию. Так же как одно и то же название употребляется для различных цветов, и различные имена прилагаются к одному и тому же цвету. Альфред Кирхгоф писал после испытания нескольких куинслендских австралийцев: «О готтентотах говорят, будто у них есть тридцать два выражения для цвета; в таком случае эти куинслендские австралийцы превосходят их более, чем вдвое: список их названий цветов содержит семидесяти номеров». Способ происхождения этого чрезмерного богатства выясняется тем, что крупные скотоводы между африканскими неграми, гереро́сы, динки и др., со страстью занимающиеся скотоводством, обладают обширнейшим выбором слов для бурых, серых, белых, пегих и др. мастей своих стад. Герерос нисколько не затрудняется называть цвет луга и неба одним и тем же словом, но он счёл бы величайшим доказательством умственной неспособности, если бы кто-нибудь назвал одинаково лёгкие оттенки бурого цвета различных коров. У самоедов существует одиннадцать—двенадцать обозначений для различных серых и бурых окрасок северных оленей. В такой же степени развита мореходная терминология малайцев и полинезийцев. Но наряду с этим мы видим большую бедность слов вследствие умственной лени. [35] Не только дикие народы довольствуются одним словом для различных цветов, вовсе не сходных между собою, но и на высших ступенях культуры проявляется то же бесплодие в образовании слов. Крестьянин Средней Германии нередко фиолетовый цвет называет бурым; японец для наименования голубого или зелёного обыкновенно безразлично употребляет одно и то же слово «ao».

Богатство языка обуславливается потребностью. Для самых цивилизованных из нынешних народов Европы можно установить общее правило, что у них средне образованные люди пользуются лишь весьма небольшой частью словаря их языков. Английский язык выражает притязание на обладание 100 000 слов, но английский сельский рабочий употребляет из них не более трёхсот. Там, где народы более высокой цивилизации сталкиваются с менее цивилизованными народами, язык последних легко поддаётся оскудению, заимствуя у первых множество слов, но это оскудение не служит выражением его культурного уровня, а является лишь историческим фактом в жизни этого языка. Убедительным примером того может служить нубийский язык, сильно проникнутый арабским. Для солнца, луны и звёзд у нубийцев есть особые слова, но обозначения времени — год, месяц, день, час — они заимствовали из арабского; вода, море, река у них одинаково называется «essi», а Нил они называют «Tossi». Для всех туземных домашних и диких животных у них имеются свои слова, а всё, что относится к домостроительству и судоходству, они называют арабскими именами: бог, дух, раб, понятия о родстве, части тела, оружие, полевые плоды и всё, относящееся к печению хлеба, носит нубийские названия; напротив, слуга, друг, враг, храм, молиться, верить, читать — имеют арабские наименования. Все металлы они зовут по-арабски, за исключением железа. «Как берберский язык их богат, как арабский — беден».

Насколько именно смешение языков ведёт к их обогащению и делает их более целесообразными, мы из всех европейских языков видим всего более на английском языке, заключающем почти одинаковое количество слов германского и романского происхождения. Многие из презираемых чуждых слов оказываются необходимыми. Достаточно вспомнить о новых посадках и прививках, происшедших на почве каждого американского, полинезийского и африканского языка, чтобы понять, насколько это должно было облегчить миссионерам перевод хотя бы простейших, библейских рассказов и основных творений христианской литературы. В области каждого миссионера труднее всего был перевод понятия «бог».

Насколько тяжёлая необходимость ведёт к одинаковым проявлениям даже у людей, лишённых языка от природы, мы видим в интересном факте, отмеченном Ливингстоном в царстве Казембе, где он нашёл глухонемого, объяснявшегося теми же знаками, как и не обучавшиеся люди того же рода в Европе. Легко понять, что язык знаков и жестов бывает тем употребительнее, чем беднее и проще настоящий язык, чем менее разнообразны и отвлечённы идеи, которые должны быть выражены. Частым употреблением и этот род языка может дойти до совершенства, о котором мы, имеющие в своём распоряжении тысячи слов, не можем составить себе никакого представления. В простые кивки и телодвижения народы, бедные культурой, вкладывают гораздо более, чем это делаем мы. Вот, что об этом говорит Ливингстон: «Когда африканцы кого-нибудь манят, они опускают ладонь вниз, связывая с этим понятие, что они желают положить руку на известное лицо и привлечь его к себе. Если это лицо находится поблизости, зовущий вытягивает правую руку на одной линии с грудью и делает движение, как будто хочет этого другого охватить [36] пальцами и притянуть к себе; если же тот далеко, это движение усиливается тем, что манящий поднимает руку по возможности высоко и затем опускает её вниз, указывая на землю». Но до настоящей «системы сигналов» язык жестов достиг не у африканцев, обладающих, кроме того, языком барабана (барабанный телеграф распространён от Камеруна через внутреннюю Африку (бакубы) до Новой Гвинеи и оттуда по Южной Америке до хиваросов), но представляет высшую выработку у изобретательных и вместе с тем молчаливых индейцев. Маллери в своём большом сочинении о языке знаков и жестов у индейцев сообщает ряд главных знаков, из сочетания которых образуются самые разнообразные предложения. Сюда относятся огневые и дымовые сигналы и свирельный язык гомеров, которым пастухи переговариваются на больших расстояниях, передают друг другу разные заказы и т. п. Выражение числовых понятий жестами Лихтенштейн изображает в виде убедительного примера, рассказывая, как готтентот, не соглашавшийся со своим хозяином-голландцем относительно продолжительности времени, какое он ещё должен был отслужить ему, различие взглядов того и другого выразил судье следующим образом: «Мой баас (господин) уверяет, что я должен ему служить вот сколько, — здесь он вытянул левую руку и кисть и показал мизинцем правой руки на середину предплечья, — а я говорю, что я должен ему служить вот сколько», — при этом он дотронулся пальцем только до сочленения кисти. Американские индейцы часто татуируют на руке полный масштаб с различными подразделениями. Это уже приводит нас к зачаткам письменности.

1593-1-36-1.jpg
Знаки владения: 1) айносов (по барону фон Зибольду; 2) негров (зачатки письма) из Лунды (по М. Бухнеру). Ср. текст, стр. 37.

У всех народов мы находим простые средства для закрепления понятий, заключающиеся в образном письме или письме знаками. То и другое свойственно самой ранней юности всех народов. Наши мальчики пользуются образным письмом, когда на двери дома нелюбимого товарища рисуют ослиную голову. Но взрослые, которым недоступна высшая форма письма, могут рисунками, поставленными рядом, выражать нечто, гораздо большее отдельных понятий. Когда эти обозначения приобретают условный характер и становятся путём соглашения понятными многим, они превращаются в образное письмо. Эти знаки могут в силу соглашения служить лишь определённой цели, как, например, знаки владения выражают только факт, что предметы, на которых они начерчены или вырезаны, принадлежат такому-то человеку (см. рис. выше). Многие знаки, и в том числе имеющие характер орнамента, который они часто принимают, и который их уже приближает к искусству, причём их труднее бывает распознать, могли произойти из таких меток или олицетворений понятия, как например нога, идущая в известном направлении, или рука, указывающая путь. Но тогда они стоят уже на границе, где сопоставление их ведёт к высшей ступени развития.


(К таблице «Образное письмо индейцев».)

Прилагаемая таблица представляет песнь Вабино, вырезанную на деревянной дощечке, в естественную величину. Она даёт ясное понятие о пиктографии индейцев-оджибвеев и показывает, каким образом такое письмо может служить пособием для памяти. Песня поётся мужчиной, посвящённым в таинственные обряды Вабино.

Фигура 1. Рисунок изображает хижину, приготовленную для ночной пляски. Она отмечена семью крестами, означающими трупы, и украшена волшебными костями и перьями. Индеец предполагает, что эта хижина может двигаться и ползти, и поёт:

«Моя хижина ползёт (движется) силою Вабино».

Фигура 2. Индеец держит в руке змею, которую он с помощью волшебной силы поймал под землёю, и показывает с торжеством для доказательства своей ловкости. В песне говорится:

«Из-под земли я взял её».

Между 2 и 3 фигурами на пиктографической таблице находится полоса, означающая паузу. После неё запевают все присутствующие, музыка продолжается и начинается пляска.

Фигура 3. Сидящий индеец с головой, украшенной перьями, держит в руках барабанную палочку и поёт:

«И я — Вабино, и я — Вабино».

Фигура 4. Дух, пляшущий на половине неба. Рога обозначают духа или Вабино, исполненного духом (как на фигуре 2).

«Я заставляю вабинов плясать».

Фигура 5. Волшебная кость, украшенная перьями. Это — символ, обозначающий власть или способность летать по воздуху так же, как с помощью перьев.

«Небо, Небо! Я плыву по нему».

Фигура 6. Большая змея, называемая Кичи-Кинабик, которая всегда, как и здесь, изображается с рогами. Она — символ жизни.

«Я дух Вабино. Это — моё дело».

Фигура 7. Охотник с луком и стрелой. Полагая себя проникнутым волшебной силой, он уверен, что может видеть животных в большом отдалении, и может следить за ними по их тропинкам, чтобы иметь возможность убивать их.

«Я работаю с двумя телами».

Фигура 8. Чёрная сова, редко встречающаяся.

«Сова, сова, большая чёрная сова».

Фигура 9. Волк, стоящий на небе. Он ищет добычи. Фигура эта — символ бдительности.

«Дай мне поохотиться за ними».

Фигура 10. Пламя.

«Горящее пламя, горящее пламя».

Фигура 11. Ещё не развившееся дитя, до рождения, с крылом лишь с одной стороны…

«Моё малое дитя, моё малое дитя, я жалею тебя».

Фигура 12. Дерево, оживлённое демоном.

«Когда я стою, я вращаюсь кругом».

Фигура 13. Девушка, отказавшая многим женихам. Отверженный искатель достаёт себе мистическое лекарство и бросает его ей на грудь и ноги. Вследствие этого она засыпает, он берёт её силой и уносит в лес.

Хор отзывается торжественной песней. Пауза.

Фигура 14. Дух-Вабино в воздухе, с крыльями и хвостом, как у птицы. Он имеет силу на земле и на небе.

«Вабино, дай нам стоять».

Фигура 15. Символ луны, представляющий большого духа Вабино. Сила его в качестве духа обозначается рогами; лучи спускаются вниз, наподобие бороды. Символ этот не ясен. Певец при этой фигуре поёт:

«Я сделал его моей спиною».

Фигура 16. Кость Вабино, украшенная, как фигуры 1 и 5.

«Я сделал, чтобы он мог бороться за свою жизнь».

Фигура 17. Дерево с человеческимн ногами; символ власти, какую Вабино имеет над растительным царством:

«Я пляшу, пока придёт утро».

Фигура 18. Волшебная кость; она должна означать, что певец обладает сверхъестественными силами.

«Танцует в кругу».

Фигура 19. Барабанная палочка; она означает человека, который помогает другому в искусстве Вабино.

«И я также, мой сын».

Фигура 20. Вабино с рогом и барабанной палкой в правой руке. Это означает вновь посвящённого сочлена.

«Я боюсь, что этот — Вабино».

Фигура 21. Человек, стоящий на земле, без головы. Символ чудодейственной силы. С указанием на фигуру 1 поётся:

«Я сделаю, что твоё тело пойдёт».

Фигура 22. Дерево, достигающее до небесного свода.

«Я рисую своё дерево до неба».

Фигура 23. Нечто вроде человеческой фигуры с рогами и палицей — изображение Вабино.

«Я желаю сына».

Фигура 24. Сокол с хвостом ласточки, живущий по преимуществу змеями, — символ военной силы.

«Мой Вабино-небо!»

Эти слова повторяются 4 раза. Затем пауза. Плясуны несколько отдыхают и затем начинают опять.

Фигура 25. Главное лицо в обществе Вабино, с опущенным вниз рогом и лишь с одной рукою. Этим обозначается, как велика, тем не менее, его сила. Сердце указывает, что он знаком с Медой, тайным колдовством.

«Моё тело — большой Вабино».

Фигура 26. Птица дурного предзнаменования.

«Кость моего сына, идущая кость».

Фигура 27. Человеческое тело с головой и крыльями птицы.

«Он полетит вверх, мой друг».

Фигура 28. Миссисаи, индейка, символ похвалы, на которую имеет притязание певец.

«Я показываю индейку».

Фигура 29. Волк, служащий здесь символом выслеживания.

«У меня есть волк, волчья кожа».

Фигура 30. Летающая ящерица. Предполагаемая сила выслеживания подвергается сомнению.

«Там нет никакого духа, там нет никакого духа дух Вабино!»

Фигура 31. Дух-Вабино, могущий летать.

«Большой Вабино, большой Вабино! Я делаю Вабино».

Продолжительная пауза в пении и пляске.

Фигура 32. Табачная трубка, которою пользуются на торжествах Вабино. Она — символ мира, и певец курит её, чтобы обеспечить успех.

«Что видишь ты, Меда, мой духовный брат?»

Фигуры 33 и 34. Символ месяца с лучами и пр.

«Я прихожу ночью и делаю тебе вред».

Фигура 35. Вабино. Очевидно, символ солнца.

«Я сижу на востоке».

Фигура 36. Нечто вроде дракона, чудовище. Означает большую власть над жизнью и смертью.

«Моим телом, брат, я ниспровергну тебя».

Фигура 37. Волк с очарованным сердцем; фигура должна означать волшебную силу Меды.

«Беги, беги, волк, твоё тело принадлежит мне».

Фигура 38. Волшебная кость, символ волшебного искусства.

ОБРАЗНОЕ ПИСЬМО ИНДЕЙЦЕВ. Пиктография песни Вабино. (По Скулькрафту.)

[37]

Изображённое на особой таблице индейское образное письмо «песнь Вабино, индейцев оджибвеев» даёт понятие о том, как простыми средствами, проникнутыми определённым смыслом, выражается не только понятие, но целая цепь представлений. Все высшие алфавиты произошли из образного письма. Это происхождение можно распознать в американских и египетских иероглифах; в китайских оно уже сгладилось. Но следы его можно заметить ещё повсюду. Даже в клинообразном письме встречаются остатки образного письма, из которого оно произошло. В египетском иероглифическом письме бык или звезда обозначают соответственный предмет, но уже в древнейших надписях, ещё за 3000 лет до Р. X., они означали в то же время и определённые звуки. Точно также в мексиканском образном письме предметные знаки перемешивались со звуковыми. Односложный язык, каков китайский, который обозначает одним и тем же слогом различные слова, пользуется немногим более понятными предметными знаками для обозначения фонетических знаков слогов. Японцы, напротив, для своего многосложного языка, более доступного для фонетического изображения, применили настоящее фонетическое письмо, заимствованное из китайских букв. Ещё решительнее сделали то же самое финикияне, когда они отбросили излишние предметные знаки египтян и заимствовали у них только иероглифы, нужные для изображения звуков. Финикийские названия букв встречаются у греков и перешли во все западные «алфавиты». Так развилось из разнообразных, по-видимому, начал образного письма лишь на одном месте земли одно из главнейших орудий человеческого мышления, буквенный шрифт, самый гибкий, приспособляющийся ко всем языкам, дающий возможность самого сжатого выражения мыслей с помощью телеграфического и стенографического письма. Человечество сделало при этом чрезвычайно важный шаг для своего дальнейшего развития; между тем как письменность закрепила традицию, она закрепила и саму культуру, сущность которой как самое живое, одушевлённое ядро, составляет связь поколений, основанная на традиции.

* * *
Содержание